
Раз в неделю по пятницам литературный критик Кирилл Ямщиков выбирает одно великое произведение и объясняет, почему его обязательно стоит прочитать (или перечитать). В этот раз — «Жизнь Арсеньева» Ивана Бунина. Главный роман нобелевского лауреата в изгнании, торжественная эксгумация прошлого с привкусом навсегда потерянной родины.

Февральскую революцию Иван Алексеевич Бунин встретил настороженно.
История, как ему казалось, уверенно мчала куда-то не туда. Сначала Тройственная Антанта, теперь — Временное правительство, и трагедия лишь раскручивается: благородные господа ликуют, интеллигенты медны от политического загара, торжество прогресса отчего-то связывают с теми, кто больше не любит Царя-Батюшку, а что делать тем одиноким джентльменам, что попросту хотят писать о смерти, любви и зимнем распутстве?
«Синий ворон от падали зимний клюв поднимал и глядел». Это он придумал в тринадцатом году.
Незадолго до всего интересного.
Октябрь, разумеется, Бунин категорически не принимает и отказывается от каких бы то ни было попыток смириться с положением вещей. Вместе с женой Верой оставляет Москву — путь лежит сначала до Одессы, затем до Тузлы и, наконец, Парижа. Былая жизнь перечёркнута. Делать нечего. Верить — странно. Пробует работать, но работа не идёт. Гуляет подолгу, злится, проклинает имена. Книги выходят, спасибо им, кормилицам, и ветер крепчает, и друзей по Империи тут, рядом, с каждым месяцем оседает больше и больше. Творожная масса воспитанного недовольства. Котелки, пенсне, брелоки.
Выгуливая свою боль и растерянность, Бунин всё же не теряет время, а, наоборот, собирает его в цельное полотно. Если в настоящем всё кончено, то, быть может, стоит обратиться к прошлому? Эта мысль и привела его к совершенной, почти невозможной стилевой эволюции. Где это видано, чтобы писатель сложившийся, конкретный, обвешанный регалиями как тяглом, отбросил нажитое и обратился к тихим холмам эксперимента? Бунин, пожалуй, один из таких. В пятьдесят лет он снова переживает молодость.
«Жизнь Арсеньева» (1930), итоговый, как многие считают, текст Бунина (хотя ещё позже будут «Тёмные аллеи» (1937-1945), и здесь мнения разнятся полярно), создавался в условиях непривычных. Эмиграция только-только осозналась, ностальгия грызла затылок, любовь к Вере понемногу гасла (следовало освежить!); так и подобрался Иван Алексеевич к тайне своей жизни, к её непринуждённой, сугубо поэтической стенографии. Причудливым реверансом, опять же: в 1922 году умирает Марсель Пруст, всколыхнувший Европу своими поисками утерянного времени, и Бунин — волей-неволей, скорее интуитивно, — обратился к опыту западного коллеги, которого, однако, не любил, как и всех модернистов.
«Я долго лежал так, чувствуя, как легка мне комната, — насколько она меньше меня, ничем и никак не связана со мной». Это мы читаем далеко не в начале, но Бунин крайне внимателен к пространству усадьбы, двора, хижины, того, как меняется оно в связи с хозяином или потерей оного, отчего бережёт в грозу и жаждет выпроводить наружу летом, в дни зноя и засухи. Пруст начинает свою эпопею следующей сценой: рассказчик засыпает с книгой, растворяется в комнате, чувствует, несомненно, как она легка и податлива его бессознательному. Так и рождается ностальгия — у Пруста всеобъемлющая, бихевиористская, у Бунина домашняя, сермяжная.
«О, как сказочно мрачна, строга, величава была эта лесная ночь! Бесконечная, узкая, глубокая просека лесного пути, великие, тёмные призраки вековых сосен, тесным, дремучим строем шли вдоль него. Светлые четырёхугольники окон косо бежали по белым сугробам у подножья леса, иногда мелькал телеграфный столб, — выше и дальше всё тонуло во тьме и тайне».
Роман, конечно, про самого Бунина. История воспитания, нет, взросления, да, упадка, с первых ноток хутора Каменка и вплоть до угловатой, наспех оформленной эмиграции, из которой рассказчик и оглашает свою жизнь, вроде достойную, а всё же жутко прискорбную. Движется Алёшка Арсеньев по хронологии, изредка позволяя себе отвлечься на текущий момент, обратиться к себе-эмигранту, а в остальном перед нами старообразный, дореволюционный, смолисто пахнущий ерами и ятями сюжет о том, как ранит сердце первая увиденная звёздочка, о том, как страшно терять близких, о том, как тяжела, непостижима природа, едва замечаешь её по-настоящему, и, вне сомнений, о том, что любовь холоднее смерти.
«Тут отец поглядел и сказал, что вот уже и грачи по-осеннему стали собираться на советы, подумывать об отлёте, и меня на минуту опять охватило чувство близкой разлуки не только с уходящим летом, но и со всеми этими полями, со всем, что было мне так дорого и близко во всём этом глухом и милом краю, кроме которого я ещё ничего не видал на свете, в этой тихой обители, где так мирно и одиноко цвело моё никому в мире неведомое и никому ненужное младенчество, детство…».
От Арсеньева веет отстранённо-мертвецким отношением к прошлому — оно вспыхивает, копошится, но это копошение, исход которого предрешён, — дурашливая ангедония по отношению ко всему, что было любо-дорого. Потому что ясно: любит, конечно; но уже любить не может. Так маляры Средневековья писали львов, увидев тех от силы раз в жизни, а порой не зная их вообще. Бунин даровал своему герою — почти зеркальному, но всё же чуть-чуть отличному, — исключительную память на события, действия, погодные условия, но вынул из него трепетное сердце, глаголом, увы, потерю не возместив.
Арсеньев забит революцией-эмиграцией, ему бесплодно и холодно; «в саду горит костёр рябины красной, но никого не может он согреть». Это всё о нём. Остаётся вспоминать, прикидывая, где залежалось чудо, способное вырвать из летаргии. Бунин перебирает былое как чётки — одно за другим, step by step, — пишет всё точнее и лапидарней, но в определённый момент, то ли от усталости, то ли от невозможности найти утраченное время, бросает усилие. И вот когда усилие оказывается ненужно, в жизнь Арсеньева врывается сквозняк.

Сердцевина романа, пятая его часть, посвящена Лике, таинственной девушке, которую Арсеньев встречает в редакции орловской газеты «Голос», где решает некоторое время поработать (раз уж застрял здесь, чего кобениться). Начало этой встречи довольно прозаично, в нём и намёка нет на грядущую сумятицу: Арсеньев признаётся, что выбрал Лику не из-за особого чувства, а потому что она «взглянула на меня дружелюбней и внимательней, заговорила проще и живей, чем Оболенская». Довольно честно. Так же говорит он и об исходном чувстве: «И в кого вообще так быстро влюбился я? Конечно, во всё; в то молодое, женское, в чём я вдруг очутился».
Строптивый пилигрим, Арсеньев начинает работать в газете и постепенно увлекается Ликой, распыляет вкруг неё экзальтацию. При этом — тянется куда-то ещё, в долгие путешествия, затяжные бродяжничества (набраться, видимо, материала для прозы, впечатлений), не может усидеть на месте. Лика это видит, но поначалу не выказывает тревоги. Влюблённость перерастает в любовь. Тайно, исподволь, без оглашения статуса. «Жуткая близость», — вот наиболее конкретное из определений, которое Бунин вкладывает в уста своего героя. Лика меланхолична, перепады её настроения близки «Временам года» Вивальди, и «счастье нелёгкое, изнурительное и телесно и душевно» вскоре начинает тяготить Арсеньева, хотя он и не желает себе в этом признаться.
Музицирующая эмансипе и зелёный дурак с ветром в голове. Как-то так и ладят: она «Собачий вальс» на разбитом пиано, он — стихи любительские выправит и в «Голосе» опубликует. Страх, дрёма, вожделение: с мороза в редакцию, коньки, свежесть, нельзя иначе. Много смеха и глупости. Нежелание конкретики. Затяжная бессмыслица присутствия, которое Арсеньев ощущает кожей («в моей комнате в гостинице было узко, серо, страшно грустно за себя — за чемоданишко и несколько книжек, составлявших всё моё богатство, за одинокие ночи, которые так бедно и холодно не то что спал, а скорее одолевал я в ней»), и всё это выглядит как послесловие к городской ярмарке: лошади сбежали, цирк уехал, и даже клоуны не остались.
Жажда странствий берёт своё.
Странная разлука вроде бы и примиряет Арсеньева с тем, что это любовь, с ней рядом амур и вот такова она, другой не возникнет, но как только воссоединение случается, и вдвоём они уезжают в «тот малорусский город, куда переселился из Харькова брат Георгий», жизнь снова разыгрывает карту двойничества. Арсеньев не может определиться с желанием: ехать дальше или остепениться? Он стремится к Лике, к электричеству её любви, которым питается почти всё это эгоцентричное ДК «Манерность», но всё равно опрокидывает, разочаровывает, грубит.
К тому же и меланхолия.
«Я дал, зажёг спичку, она быстро и неумело закурила и, отрывисто затягиваясь и по-женски выдувая из губ дым, замолчала, глядя вдаль за долину. Низкое солнце ещё грело нам плечи и тяжёлые длинные арбузы, которые лежали возле нас, вдавившись боками в сухую землю среди сожжённых плетей, перепутанных, как змеи... Вдруг она швырнула папиросу и, упав головой на мои колени, жадно зарыдала. И по тому, как я утешал её, целовал в пахнущие солнцем волосы, как сжимал её плечи и глядел на её ноги, очень хорошо понял, зачем я хожу к толстовцам».
Это рассказчик утешает жену младшего толстовца. Щедрая душа! Вновь странствует, блудит, задумывается. Лика есть. Образ её призрачен. Злость и меланхолия накатывают попеременно. Теперь ни спастись, ни выдохнуть, — остаётся только обрубить эту странную, дикую, юродивую любовь. Обрубается, впрочем, с обратной стороны. «Всё смотрела, должно быть, перед собою, потом вдруг встала, без помарок написала мне на клочке несколько строк, которые брат, воротясь, нашёл на туалете в этой опустевшей спальне, и кинулась собирать кое-что из своих вещей».
Лика исчезает, Арсеньев возвращается домой, тоскует дворянином, пугает угли кочергой, ждёт-не-дождётся, а потом узнаёт страшную и при этом совершенно будничную весть. Под самый финал, когда и роман истончился, и описания размылись до совсем уж бесстыдной импрессионистской акварели, и сам Бунин, должно быть, не смог больше сопротивляться материалу. Путаный вывод — да о чём я, нет там вывода никакого, — путаный выход из прошлого, которым седоватый уже эмигрант себя подбадривает и реанимирует.
Автобиографичность «Жизни Арсеньева» несомненна, вымысел её никак не противоречит бунинскому смятению духа, возвышению над миром. Точность возвращаемого опыта противоречит зыбкой дымке, призраку смерти, рыскающему и рядом с Любовью, и рядом с Памятью, и рядом с тем, что кажется хотя бы отдалённо ценным. Ностальгия хлещет по щекам, собрать из неё оправдание тщетно. Бунин радует нас своеобразием стиля, тем самым «скрытым модернизмом», который наблюдали в нём многие современники и последующие интерпретаторы; он радует нас собственной меланхолией, побегом то влево, то вправо, то в середину.
Лика мозаична и, однако, не избавлена от тени Варвары Пащенко, которую Бунин страстно полюбил, действительно работая в «Орловском вестнике» — давным-давно, на заре своего пути, когда Надсон был в почёте и уважухе. Разлад этой страсти близок книжному — так же резко, так же скомкано, — но Бунин спрессовывает историю, растянувшуюся на десятилетия, до мимолётной, как просверк спички, уязвимости перед лицом надвинувшегося, нахлынувшего — со всеми своими кувалдами, шар-бабами, — XX столетия.
«Жизнь Арсеньева» напоминает торжественную эксгумацию: всё это, настаивает Бунин, трижды истлело, и всё-таки давайте поговорим. Не по этой ли причине усталый близнец Арсеньев отчётливо сторонится Любви, словно бы улавливая, догадываясь, что на самом деле имя ей — Смерть, и притворство неизбежно? Так или иначе, Нобелевскую премию — первую для великой русской литературы — вручили, и было в её осеннем усадебном лауреате что-то перепадочное, непостижимое, как непостижима всякая душа, которой недостало счастья — того, обыкновенного, в орфографии после Реформы 1918 года.
«В далёкой родной земле, одинокая, навеки всем миром забытая, да покоится она в мире, и да будет вовеки благословенно её бесценное имя. Ужели та, чей безглазый череп, чьи серые кости лежат где-то там, в кладбищенской роще захолустного русского города, на дне уже безымянной могилы, ужели это она, которая некогда качала меня на руках? "Пути Мои выше путей ваших, и мысли Мои выше мыслей ваших"».
Свежие комментарии