Денис Лукьянов — не только книжный обозреватель и контент-редактор «Альпины.Проза», но и писатель, работающий в жанре магического реализма. В 2024 году его роман «Смех бессмертных» вошел в лонг-лист премии «Лицей». «Сноб» публикует отрывок из книги, изданной в марте в «Эксмо».

Почему сходим мы с ума? Чего не хватает нам в жизни настолько, что рано или поздно мы подходим к краю обрыва, вглядываемся в мутные, темно-винные, как сказал бы Гомер, воды подсознания, и, разбежавшись, прыгаем в них; или наоборот, долго смотрим, боясь сделать последний шаг, а потом спотыкаемся, валимся от легкого дуновения морозного ветра судьбы?
Как не хочется думать об этом! Как хочется замолчать и, найдя либо платяной шкаф, либо волшебную синюю будку, очутиться в прошлом, вернуться в светлые времена, в радостные дни, когда мне не приходилось выслушивать страшные монологи и вспоминать ужасные события, а моему дорогому Грециону — сходить с ума и нестись навстречу вечности. Но я не волшебник и не пришелец с двенадцатью жизнями. Все, что есть у меня — слова, и потому я расскажу вам о былых временах, нарисую летние воспоминания, которые мечтаю воскресить. Краски не помогут мне.
Да и слова — не особо. Но я обещал вам…
У Грециона была добрая традиция: каждое лето он собирал студентов и, по договоренности со старыми друзьями, возил на археологические раскопки к берегам Черного моря; каждый раз, прибывая на место, — сперва с одним-двумя студентами, потом с пятью-десятью, — он шутил, что они прибыли в царство Аида, в места, куда с черной бараньей кровью спускала Эней… Как больно повторять это теперь: шутка, ставшая пророчеством, страшнее любого проклятья. Я всегда ездил вместе с Герционом, чтобы порисовать: нет ничего полезнее для воображения, чем южные пейзажи! Потом стал возить и своих студентов, вытаскивал их на пленэр, чтобы тренировались, общались, пили вино, в конце концов — зачем еще нужна молодость?
Летом, после, как я понимаю теперь, рокового Комик-Кона, я думал, что раскопок не будет: Грецион останется дома отлеживаться и пить кофе на летних городских верандах, или, может, просто уедет на природу отдыхать — неважно! Но нет. Он спросил, кто будет со мной, купил билеты — сперва оплачивал все сам, потом, не без борьбы, подключил институт, а после студенты стали платить и сами, не могли упустить такое удовольствие, — и удивился моему вопросу: «Все ли с тобой в порядке?» Я думал, что он сходил к врачу. Я думал, ему сказали, что все хорошо. Или прописали таблетки. Или массажи, процедуры. Но он игнорировал болезнь. Игнорировал до последнего. До тех пор, пока не…
Мы ехали августовским поездом. Редко летали самолетами, не столько из-за экономии, сколько ради, как говорил мой бедный Грецион, «поддержания студенческого духа». Мы, на правах преподавателей, чтобы не смущать студентов, покупали отдельное купе: иногда попадались попутчики, иногда — о, волшебные дни! — нет. Порой, наболтавшись и насмотревшись на пейзажи днем, под вечер ходили к студентам, общались с ними, пели песни под гитару — эх, были бы у меня такие преподаватели, я бы, я бы…
Простите. Слишком много говорю о себе.
Так случилось и в тот раз: вдоволь наговорившись со студентами, мы вышли в коридор. Темнело, поезд прибывал ранним утром, но спать не хотелось совершенно. Мы с Греционом стояли у окна — вдалеке уже виднелось темно-синее море, — и молчали, смотрели, думали каждый о своем. И тут я вздрогнул. Грецион спросил:
— Ты веришь в вещие сны, Феб?
— Надеюсь, тебе снилась кошка, — пошутил я, как обычно. Дурак! — И ты собираешься трактовать это по Фрейду.
— Нет, я серьезно, — вздохнул Грецион, крепче вжавшись в поручень. Будто боялся упасть.
— А о таких вещах разве можно говорить серьезно? Ты последний, от кого я ожидал такое услышать, Грец.
— Мне… — Он сглотнул. — Мне снова стали сниться империи смерти, Феб. И никак не перестанут. Как думаешь, к чему это? Или я просто… переработал?
— Просто не думай об этом, — я махнул рукой. — И выспись как следует. Кошмары юности — не повод мучить себя догадками. Мучаться мы будем завтра, под солнцем.
Как мог я! Как мог я быть таким безалаберным, просто махнуть рукой и сказать такое! Как мог не связать его странный обморок и вернувшиеся кошмары, как мог вновь не настоять на походе к врачу! Теперь менять что-либо поздно. Остается только рассказывать. И вот ведь смешно — и жутко! — как все это еще повторится. Вокзалы. Поезда. Разговоры. Но не смею забегать вперед…
До лагеря ехали на видавшей виды машине, которую трясло на каждой кочке, но студенты — все пятеро, двое моих, трое Грециона, — только смеялись, пока Грецион опять шутил про подземный мир. Мне казалось, в этот раз он не шутит. Но я не слушал предчувствий! Списывал все на тряску и солнце, от которого уже покраснели шея и руки.
Мы прибыли и разошлись. Своих я отправил рисовать море — знали бы, как сложно передать его настроение, каким нужно обладать мастерством! — а Грецион привычно отвел студентов к раскопу археологов и, аккуратно склоняясь над каждой находкой — монетой с благословением Аполлона, осколком вазы, металлической сережкой, — рассказывал мифы и легенды, вспоминал всевозможные теории, шутил, конечно, на мой счет: «На раскопки с Фебом! Нам должна сопутствовать удача! Мы должны раскопать статуи юных обнаженных дев!» После он сам спускался со студентами в раскопы, где, под его чутким руководством, следуя советам и указаниям археологов, они кисточкой помогали смахивать пыль с новых находок, учились не разрушать историю, как любимец Грециона, авантюрист Шлиман, а бережно извлекать ее из-под слоев времени. Потом он, неунывающий и, казалось, никогда не устающий, обливаясь потом, водил их по морскому берегу и по утесам, возвращался на обед, только чтобы съесть фруктов — их привезли на той же разваливающейся машине с ближайшего рынка: персики, нектарины, клубника, виноград и, конечно, огромный мяч-арбуз — и выпить горячего чая. В жару он только так и делал.
— Ты не хочешь передохнуть? — спросил я его тогда, набивая рот клубникой.
— Нет, — пожал он плечами. — О, и прости, среброкистый мой Феб, я украл твоих студентов на прогулку.
— Ты так делаешь каждый год. — Я искал рукой салфетку, чтобы вытереть губы. — Мог уже не извиняться.
Мы рассмеялись. А что нам оставалось делать? Мы же не знали, что произойдет.
— Но правда, Грец. — Я все же попробовал вразумить его еще раз. — Отдохни. Раз ты так беспокоишься о своих империях смерти…
— Это меня от них отвлекает. — Крышка термоса с чаем в его руках дрогнула. — Шоу должно продолжаться, Феб! Особенно когда оно лечит.
Весь день я просидел за рисованием: пытался переосмыслить Дядьку Черномора, который, подобно русалочке, рождался на моей картине из морской пены! Убрал мольберт только к вечеру, когда устали глаза, когда зажглись лагерные костры и запахло жареным мясом. Всегда думал, что так бывает только в книгах. Так насыщенно.
Так по-настоящему. Студенты уже вернулись, общались с археологами, укутавшись в куртки — ночи здесь холодные, опасные, смертоносные. Грециона рядом не было. Студенты сказали, что он просил не ждать его. Обещал присоединиться. Разминулись они всего пятнадцать минут назад.
Когда начались песни под гитару, — прошел уже час, если не больше, — я забеспокоился по-настоящему. Встал, получше укутался в куртку и пошел в ночь, к раскопу, к палаткам. Кричал «Грец! Грецион!», но тишина была мне ответом. Самым страшным. Почему я просто махнул рукой? Почему не проискал его больше десяти минут, списал все на его характер, вернулся к костру и даже задремал? Почему подумал, что хватит бегать за ним, как за ребенком, взрослый мальчик, справится сам, ведь мои силы не бесконечны, я должен думать и о себе? Почему?! Разбудили меня крики. Студенты отошли справить нужду, а после решили прогуляться к морю, посмотреть на его ночную безмятежность, может поймать одного двух-призраков. Прогуливались мимо раскопа и услышали стоны. Заглянули туда — и нашли Грециона. Он лежал там, смотрел на звездное небо холодными глазами, шевелил губами, но ничего не говорил. Когда мы достали его, то увидели кровь на одежде; пришлось ехать на старой машине с ближайшую больницу. Рану на руке перевязали, ногу — порвал мышцу, он прихрамывал несколько месяцев после — сказали лечить. Его оставили на ночь. Конечно, я остался с ним. Ему сделали укол, и он задремал, но под утро проснулся, чуть ли не вскочив с койки, и наконец заговорил. Первое, что он мне сказал, было: «Ты все еще не веришь в вещие сны? Я видел империи смерти, Феб, пока лежал там. А еще — я видел голубую траву». Я просил его отдохнуть. Умолял сходить к врачу. Но на следующее утро он заставил отвезти его обратно в лагерь, где продолжил рассказывать и показывать, пусть и ходил сильно медленнее. Он не слушал меня. Но теперь…
Теперь я видел страх в его глазах. Когда-то Грецион рассказывал мне — вычитал в инновационном исследовании — что в древности люди не различали яви и сна, что подсознание, тогда еще необузданное — да-да, господин Фрейд! — проникало в их повседневность и вызывало к жизни причудливые образы, которые казались частью реальности. Это было существование в полусне. Существование в гипнозе. Так и рождались мифы, мыслимые не как волшебные истории, а как правда — ведь они, в той или иной мере, ею и были. И, заключалось в исследовании, теорию эту весьма легко проверить: чем древнее культура, тем непонятнее, абсурднее ее мифы. Чем ближе к современности, тем больше рационализации: от вед к подвигам греческих героев и дальше, к страшным немецким сказкам, и дальше, к размашистому фэнтези. Так почему же мы сходим с ума? Может, просто тоскуем по тем временам? Устаем от реальности, ностальгируем по чему-то безвозвратно ушедшему, но не понимаем, по чему. Реальность давит, и, поддавшись соблазнительному развратнику-эскапизму, мы сбегаем в сны, в кино, в книги, в музыку — в мир фикций? А когда этого становится мало, когда, пристрастившись к *** выдумки, мы хотим еще и еще, то не находим ничего иного, как отключить рациональное и дать водам подсознания утопить себя: ведь там, на черном дне, наверняка покоится полная сокровищ Атлантида. И Золотая Антилопа нашего «я» выполняет обещание, а мы кричим «Еще, еще, еще!», пока золото не обернется угольками, а иллюзорные миры обузданного безумия из спасения, из кроличьей норы в страну чудес, не станут проклятием — на вратах их написано: .Оставь надежду, всяк сюда входящий..
Мы возвращаемся в дивный древний мир без границ между явью и фантазией. И погибаем там. Но я заразмышлялся… мой бедный Грецион! Неужели он дал идеям Кассирера* захватить свой разум, продал душу ради мифологического мышления, не знающего разницы между субъектом и объектом и, что важнее, иллюзией и достоверностью? Мой бедный Грецион! Он позволил фантомам наполнить свою голову, позволил сумбурным мыслям взять верх… и стал Джибрилом Фариштой, безумцем, не ведающим, что безумен; не в силах понять, что пало на их плечи — дар или проклятье, — оба выбрали дар, а потом, уверовав, что их призрачный золотой рожок может накликать судный день, наконец-то поняли: не дар, не проклятье. Благословение. Уж не знаю, читали ли вы Пфейффера… Как удивительно, что Штерн, со слов Грециона, цитировал его! Я читал. И не могу избавиться от мысли, что мой бедный Грецион вдруг, волей небесного драматурга — неужели опять поспорили Бог и Мефистофель на небесах, и поет хор ангелов, и грядет новая сделка? — стал живой метафорой Европы, до ужаса боящейся, что время ее сочтено. Европы, создавшей так многое в наш век банок томатного супа, но вдруг осознавшей, что все — пустое. Что станется с Микки Маусом?
Что станется с Варкрафтом, с крысами Бэнкси, с цифровыми галереями, с Бэтменом и тысячей новых мифологических героев, рожденных масскультурой, когда мир накроет новый потоп? Буквально ли, образно — какая разница? Найдут ли наши потомки покрытые ржавчиной и илом статуи Микки Мауса, лишенные рук? Отыщут ли в густых джунглях, некогда бывших мегаполисом, храм цифровой валюте и геймингу? Все, что мы создали, все, что создаем, — иллюзорно. Одна культурная тряска, один поворот шпенглеровского колеса цивилизаций — все, конец. И тогда-то, поняв это, старушка-Европа затряслась, ей захотелось остаться в вечности — так, чтобы помнили не только шпили Саграда Фамилии и улочки Монмартра. И она начала искать.
Цеплялась за каждую возможность, постепенно сходила с ума… И старые фантомы, рожденные на сломе эпох, призванные поспорить с догмами христианства, подняли головы вновь — Дон Жуан, Дон Кихот, Фауст, Гамлет; вся порочная четверица. Я не могу избавиться от мысли — хотя звучит так натянуто, так волшебно, так слишком литературно! — что он, мой бедный Грецион, вобрал черты и пороки каждого из них; он, мой бедный Грецион, и был Европой, сердце которой бьется в клетке порочной четверицы вечных героев. Возможно, я вас утомил. Но события — прошедшие и грядущие — даются мне с трудом, приходится отвлекаться на абстрактные мысли, прокрастинировать. Но я возвращаюсь к делу.
*Одно из положений философа Эрнеста Кассирера как раз и состоит в том, что в мифологическом мышлении у человека отсутствовала разница между субъектом и объектом.
Свежие комментарии